Ирина Владимировна Одоевцева — русская поэтесса, прозаик.

27 06 1895 — 14 10 1990

Она родилась в Риге. Была участницей «Цеха поэтов». В 1921 вышла замуж за поэта Георгия Иванова. В 1922 году  эмигрировала. 65 лет прожила во Франции. В 92 года вернулась в СССР в город Ленинград .

В своих мемуарах «На берегах Невы» (1967 г.) и «На берегах Сены» (1978—1981 гг.) Одоевцева писала «…не о себе <…>, а о тех, кого мне было дано узнать  „На берегах Невы“». Герои её воспоминаний — Николай Гумилёв, Георгий Иванов, Осип Мандельштам, Андрей Белый, Зинаида Гиппиус, Дмитрий Мережковский, Иван Бунин и многие другие.

Я недавно в блоге писала о Бальмонте. Сегодня  в день рождения Ирины Одоевцевой – читаю ее воспоминания о Бальмонте (в книге «На берегах Сены») и чувствую, что всегда находила Бальмонта таким, каким она его увидела его. Не могу удержаться, чтобы не поделиться  —  (привожу отрывки из книги Ирины Одоевцевой «На берегах Сены»):

Стихотворение Бальмонта «Как я пишу стихи»

Рождается внезапная строка,

За ней встает немедленно другая,

Мелькает третья ей издалека,

Четвертая смеется, набегая.

И пятая, и после, и потом,

Откуда, сколько, я и сам не знаю,

Но я не размышляю над стихом

И, право, никогда — не сочиняю.

В действительности это не соответствовало истине. Бальмонт бесспорно обладал совершенно исключительным «песенным даром», и у него часто появлялись стихи «вот так, из ничего», будто слетая к нему с неба, но иногда он их и «сочинял», долго работая над ними, иначе как мог бы он «сочинить» столько безукоризненно правильных, прекрасных сонетов, ведь сонет — одна из труднейших и сложнейших форм стихосложения, требующая не только мастерства, но и работы. А Бальмонт сочинял не только сонеты, но и венки сонетов — с ними без усидчивого труда — знаю это по моему собственному стилистическому опыту — справиться невозможно.

А отсутствие черновиков Бальмонта — их, кажется, действительно не существовало — объясняется тем, что он проделывал всю работу над стихами в голове и записывал их уже готовыми. (Так, впрочем, по ее собственным словам, «творила» и Ахматова.)

Бальмонта, с нелегкой руки Адамовича, постоянно упрекали в пустозвонстве и пустословии его новых стихов, на самом же деле они становились все лучше, и Бальмонт относился к ним гораздо ответственнее, чем в далекую эпоху «Горящих зданий», «Будем как Солнце» или «В тишине», утверждая, что надо писать стихи только тогда, когда на самом деле есть что сказать. А «что сказать» с годами у него было все больше, и он все лучше «говорил» и писал.

Бальмонт тяжело пережил охлаждение к себе и крушение своей мечты стать первым поэтом зарубежья. Он, как когда-то в Москве, ушел в себя, перестал выступать на вечерах. Старался как можно чаще уезжать в Бретань, на берег океана, где, как он сам говорит о себе в стихотворении «Забытый»:

Я в старой, я в седой, в глухой Бретани,

Меж рыбаков, что скудны, как и я.

Но им дается рыба в океане,

Лишь горечь брызг — морская часть моя.

Отъединен пространствами чужими

Ото всего, что дорого мечте,

Я провожу все дни, как в сером дыме,

Один. Один. В бесчасьи. На черте.

Да, он действительно там жил «один в бесчасьи». На черте жизни, отчаяния и смерти.

Что это не пустозвонные слова, а правда, я убедилась, когда в первый и последний раз встретилась с Бальмонтом.

Случилось это на одном из очередных «воскресений» у Мережковских.

………

В столовую в сопровождении Злобина входит совсем не знакомый мне довольно странного вида человек с длинными золотистыми волосами до плеч, маленькой острой бородкой, с артистическим галстуком-бантом. Он держится очень прямо, гордо закинув голову, но движения его связанны и весь он какой-то растерянный.

Приветственная улыбка Зинаиды Николаевны становится слегка насмешливой.

— Вот это кто, — тянет она капризно, протягивая ему высоко поднятую для поцелуя руку, — наконец небожитель вспомнил о нас, смертных, и спустился к нам! Давно пора!

Я смотрю во все глаза на вошедшего.

— Это Бальмонт, — шепчет мне мой сосед Фрейденштейн.

Бальмонт? Неужели? А я почему-то думала, что он совсем другой, гораздо старше, седой, самоуверенный и заносчивый. А он кажется даже немного застенчивым. И, поздоровавшись с Мережковскими, отвешивает всеобщий поклон и садится на принесенный Злобиным стул.

Появление его только на минуту прервало вдохновенную речь Мережковского. Он уже снова говорит. Бальмонт молча слушает его и пьет чай со слегка обиженным видом. Никто не обращает внимания. Диспут продолжается, будто Бальмонта здесь нет.

Он сидит так тихо и скромно, а я слышала, что, где бы он ни был, сейчас же вынимает из кармана записную книжечку со стихами и начинает их читать, зачитывая присутствующих до полуобморочного состояния. Значит, и это неправда, как многое, что говорят о нем.

Мне очень хочется послушать, как он читает стихи, но я сижу далеко от него и не решаюсь обратиться к нему через весь стол.

Теперь разговор идет уже не о докладе в «Зеленой лампе», а об Индии, и в нем принимает участие и Бальмонт. Просто и ясно формулируя свои мысли, он рассказывает о священных коровах, об ашрамах, о Ганге. Без жестикуляций и «цветов красноречия», которые ему всегда приписывают. Терапиано задает ему вопросы, и он умно и дельно на них отвечает. Все, даже Мережковский, слушают его с интересом. Но уже семь часов, и пора уходить.

……………

— Константин Дмитриевич, мне жаль — до чего жаль, что вы не читали ваших стихов, мне так давно хотелось послушать вас.

— Правда? Отчего же вы не сказали? Я бы с удовольствием…

Он пристально смотрит на меня. У него действительно, как рассказывают, зеленые глаза, очень блестящие, молодые. Он совсем другой, чем там, у Мережковских, — оживленный, помолодевший, улыбающийся, вдохновенный. Он, взмахнув рукой, снимает шляпу. Закатное солнце освещает его длинные золотистые волосы, превращая их в сияние.

— Это можно исправить, — быстро говорит он; теперь и голос его звучит иначе, чем там, у Мережковских, более звучно и певуче, — я готов читать вам стихи сколько хотите. Зайдемте в кафе. Или лучше поедемте ко мне. Я весь вечер буду вам читать, весь вечер, всю ночь, сколько хотите.

…………

— Но я, к сожалению, занята

— Что же, раз нельзя, — разочарованно произносит он, — значит, не судьба. Прощайте.

— Кланяйтесь океану, — говорит Георгий Иванов. — Счастливого пути.

Бальмонт пожимает плечами.

— Путь вряд ли будет счастливый. Счастья у меня давно ни в чем нет. Сплошное бессчастие, вернее, горе. А океану поклон передам. Я рад, что уезжаю на океан. Там хорошо — такое одиночество, такая тоска.

……….

Во время оккупации Бальмонт поселился в Нуази-ле-Гран в русском общежитии матери Марии, где и умер в декабре 1942 года.

На похоронах его ни поэтов, ни поклонников не было.

Шел сильный дождь. Когда гроб стали опускать в могилу, она оказалась наполненной водой, и гроб всплыл. Его пришлось придерживать шестом, пока засыпали могилу.

О себе Ирина Одоевцева писала так:
Нет, я не буду знаменита.
Меня не увенчает слава.
Я — как на сан архимандрита
На это не имею права.

Ни Гумилев, ни злая пресса
Не назовут меня талантом.
Я — маленькая поэтесса
С огромным бантом.

1918

Ненароком,
Скоком-боком
По прямой
И по кривой
Время катится назад
В Петербург и в Летний сад.

Стало прошлое так близко,
Тут оно — подать рукой —
И проходят предо мной
Друг за другом, чередой,
«Я» помянутые ниже:
«Я — подросток», «Я — студистка»
С бантом, в шубке меховой,
«Я — невеста», «Я — жена»
(Это, впрочем, уж в Париже)
И печальна, и грустна,
До прозрачности бледна,
Молча в чёрное одета,
Вот проходит «Я — вдова
Знаменитого поэта»…

Только было ли всё это?
Или это лишь слова?
Лишь игра теней и света?

Хоть бесспорно жизнь прошла,
Песня до конца допета,
Я всё та же, что была,
И во сне, и наяву
С восхищением живу.

1961—1973